Мой брат Колик рассказывал, что однажды с ним в тюрьме сидел очень серьёзный человек. Лицо этого человека не наводило на мысли о беззаботном общении, но его немалый срок только-только перевалил за середину, он томился и сам заводил разговоры. И то ли Колик вызвал у него особенное доверие, то ли невмоготу стало держать проблемы внутри, но поведал он Колику всю свою подноготную. ( Read more... )
Весной, когда темнело уже поздно и укладываться в постель приходилось засветло, страшные сказки перед сном теряли свою привлекательность, и мы с братиками предпочитали ужасам нравоучительности. Мы уже не требовали, чтобы сказки рассказывал именно папа, и охотнее слушали маму.
– Жил-был на свете один человек, – нараспев начинала мама, и на мгновение замедлялась, как бы раздумывая, о каком именно человеке рассказать на сей раз. – Жил-был на свете очень хороший человек, по профессии диспетчер. Всю жизнь он прожил честно и правильно, и много добра сделал людям. Одному с переездом поможет, за другого в банке поручится, третьего с нужным человеком сведёт. Отвечали ему люди любовью и уважением, и нравилось это диспетчеру. И чем старше становился, тем больше нравилось. И в конце концов до такой степени понравилось, что он уже и думать ни о чём другом не мог – только как бы сделать добро всем и каждому без исключения, чтобы каждый к нему благодарность испытывал. Но познакомиться со всеми людьми в городе, разузнать их нужды и принять участие было бы слишком долго, жизни бы не хватило, а потому стал диспетчер придумывать различные ухищрения. Например, бросал на тротуар сторублёвку, или вешал на лавочку пакет с яблоками, или оставлял на парапете букетик свежих ландышей – и смотрел, кто подберёт, и запоминал лицо. И нравилось диспетчеру, что потом однажды может он подойти к тому человеку и сказать: а помнишь, ты сто рублей нашёл? Так знай, это я положил, специально для тебя. И человек к нему тут же благодарность испытает. Очень, очень многих облагодетельствовал диспетчер, но потом и этого ему мало показалось. Стал он доброту свою распространять на людей значительных, вроде эстрадных певцов, киноактёров или политиков: то расхвалит знакомым новый диск, то уговорит всех пойти новое кино смотреть, то сагитирует проголосовать. Знаменитостям – услуга, а диспетчеру – радость и удовлетворение. Так и жил тот диспетчер: ни дня не проходило без доброго дела, как для простых людей, так и для великих. А однажды в порыве доброделания вознамерился он самому Господу Богу услугу оказать: выбрал из числа знакомых самых закостенелых атеистов и целый месяц проповедовал им Евангелие, да с таким жаром, что все они как один уверовали и на Пасху покрестились. Но на этот раз недолго радоваться суждено было диспетчеру: тем же вечером попала в него молния, прямо на трамвайной остановке, и убила насмерть. А единственная свидетельница, старушка, которой он как раз в этот момент ландыши преподносил, утверждала, что вместо грома прозвучал с неба голос: «Ты кем себя возомнил?»
– Жил-был на свете один человек, – нараспев начинала мама, и на мгновение замедлялась, как бы раздумывая, о каком именно человеке рассказать на сей раз. – Жил-был на свете очень хороший человек, по профессии диспетчер. Всю жизнь он прожил честно и правильно, и много добра сделал людям. Одному с переездом поможет, за другого в банке поручится, третьего с нужным человеком сведёт. Отвечали ему люди любовью и уважением, и нравилось это диспетчеру. И чем старше становился, тем больше нравилось. И в конце концов до такой степени понравилось, что он уже и думать ни о чём другом не мог – только как бы сделать добро всем и каждому без исключения, чтобы каждый к нему благодарность испытывал. Но познакомиться со всеми людьми в городе, разузнать их нужды и принять участие было бы слишком долго, жизни бы не хватило, а потому стал диспетчер придумывать различные ухищрения. Например, бросал на тротуар сторублёвку, или вешал на лавочку пакет с яблоками, или оставлял на парапете букетик свежих ландышей – и смотрел, кто подберёт, и запоминал лицо. И нравилось диспетчеру, что потом однажды может он подойти к тому человеку и сказать: а помнишь, ты сто рублей нашёл? Так знай, это я положил, специально для тебя. И человек к нему тут же благодарность испытает. Очень, очень многих облагодетельствовал диспетчер, но потом и этого ему мало показалось. Стал он доброту свою распространять на людей значительных, вроде эстрадных певцов, киноактёров или политиков: то расхвалит знакомым новый диск, то уговорит всех пойти новое кино смотреть, то сагитирует проголосовать. Знаменитостям – услуга, а диспетчеру – радость и удовлетворение. Так и жил тот диспетчер: ни дня не проходило без доброго дела, как для простых людей, так и для великих. А однажды в порыве доброделания вознамерился он самому Господу Богу услугу оказать: выбрал из числа знакомых самых закостенелых атеистов и целый месяц проповедовал им Евангелие, да с таким жаром, что все они как один уверовали и на Пасху покрестились. Но на этот раз недолго радоваться суждено было диспетчеру: тем же вечером попала в него молния, прямо на трамвайной остановке, и убила насмерть. А единственная свидетельница, старушка, которой он как раз в этот момент ландыши преподносил, утверждала, что вместо грома прозвучал с неба голос: «Ты кем себя возомнил?»
Однажды весной, когда мы сидели на террасе и пили какао, пришёл папа и привёл с собой маленького белого человечка в жилетке.
– Представляете, – сказал папа, – этот месье целую зиму не видел людей!
При звуках папиного голоса человечек заулыбался и задвигался, как будто стараясь заглянуть папе в рот. Мама пригласила его за стол, и он, благодарно извиваясь, подбежал к ней, сел рядом. Она дала ему большой кусок булки с маслом, и человечек торжественно принял его двумя руками, как хрупкую драгоценность. Я предложил ему сахар, и он восторженно вытаращился на меня, высоко подняв брови. У него были большие зелёные глаза с густыми ресницами.
– Представляете, – сказал папа, – он всю зиму размышлял в одиночестве!
Человечек закивал и счастливо засмеялся. Казалось, любое наше слово доставляет ему наслаждение. Мы попытались расспросить его об итогах зимних раздумий, или хотя бы об их предмете, но он не мог сказать ничего связного, только улыбался и поддакивал. Колик пихнул меня и шепнул: никакую не зиму, а лет двадцать! Постепенно мы перестали обращать на него внимание и заговорили о своём, а он молчал, радостно переводя глаза с лица на лицо и откусывая от булки по крошечке.
– Смотрите, – сказал папа вдруг, – он заснул. Утомился с непривычки!
Белый человечек спал, уронив булку на животик. Папа с мамой отнесли его на диван и укрыли шалью. Весь день и весь вечер он проспал. Мы подходили и смотрели, как он спит: рот был плотно сжат, брови нахмурены, а маленькие ручки подрагивали. А наутро мы с сожалением обнаружили, что человечек исчез. Мы его разочаровали? – огорчились мы. Нет, сказал папа, скорее всего, он пресытился впечатлениями и вернулся к себе, отдохнуть, потому что сразу помногу нельзя.
– Представляете, – сказал папа, – этот месье целую зиму не видел людей!
При звуках папиного голоса человечек заулыбался и задвигался, как будто стараясь заглянуть папе в рот. Мама пригласила его за стол, и он, благодарно извиваясь, подбежал к ней, сел рядом. Она дала ему большой кусок булки с маслом, и человечек торжественно принял его двумя руками, как хрупкую драгоценность. Я предложил ему сахар, и он восторженно вытаращился на меня, высоко подняв брови. У него были большие зелёные глаза с густыми ресницами.
– Представляете, – сказал папа, – он всю зиму размышлял в одиночестве!
Человечек закивал и счастливо засмеялся. Казалось, любое наше слово доставляет ему наслаждение. Мы попытались расспросить его об итогах зимних раздумий, или хотя бы об их предмете, но он не мог сказать ничего связного, только улыбался и поддакивал. Колик пихнул меня и шепнул: никакую не зиму, а лет двадцать! Постепенно мы перестали обращать на него внимание и заговорили о своём, а он молчал, радостно переводя глаза с лица на лицо и откусывая от булки по крошечке.
– Смотрите, – сказал папа вдруг, – он заснул. Утомился с непривычки!
Белый человечек спал, уронив булку на животик. Папа с мамой отнесли его на диван и укрыли шалью. Весь день и весь вечер он проспал. Мы подходили и смотрели, как он спит: рот был плотно сжат, брови нахмурены, а маленькие ручки подрагивали. А наутро мы с сожалением обнаружили, что человечек исчез. Мы его разочаровали? – огорчились мы. Нет, сказал папа, скорее всего, он пресытился впечатлениями и вернулся к себе, отдохнуть, потому что сразу помногу нельзя.
Постепенно чернота оживала. Проявлялись образы, предметы, и все – волшебно насыщенных цветов, с твёрдыми округлыми гранями, будто бы сделанные из леденцов. Дотронуться было невозможно, и я смотрел. Мои товарищи, оказавшиеся намного более жизнеспособными, чем я, уже вовсю занимались: девочка Леночка бывшая слепая, танцевала перед зеркалом в огромных лиловых наушниках, а вокруг неё в такт неслышной музыке вспыхивали россыпи нежных огней; автолюбитель Григорий, скорчившись над джойстиком, носился по серпантинам на новеньких ниссанах, переворачивался, летел, взрывался букетом горящих осколков и мчал дальше; шахтёрский сирота Кутенька с блаженной улыбкой плыл в белом облаке над золотыми полями, над зелёными полянами, над новостройками, с жаворонками.
– Как хорошо, Ролли, пра-авда? Как славно! – пел Кутенька.
Я не отвечал.
– Не ленись, сделай что-нибудь, сделай себе па-альчики.
– Мне здесь не нравится.
– Ну что ты сразу! – Леночка сдвигала наушник. – Это только начало! Дальше будет всё интересней! Ну что ты дичишься?
– Не хочу. Уйду.
– Тебя не отпустят!
– Убегу.
– И как же ты убежишь?
– Убегу.
– К мамочке захотел? А про Белого Охотника слыхал? – поворачивался Григорий. – От него не скроешься, он за километры беглых чует! И видит сквозь стены, сквозь молекулярную решётку! Ловит таких, как ты, колет из шприца ядом и душит.
– Бред.
– Сам ты бред! Лежишь тут и не знаешь ничего. А нам уже много чего рассказывали.
– Они не могут держать здесь человека против воли.
– Человека может и не могут. Только кто здесь человек?
Он самодовольно вращал головой, разминая шейные позвонки, и на упитанном загривке переливались складки кожи. Гад! И тут я вдруг понял то внутреннее движение, которым растят реальность и делают себе пальчики. Я уже чувствовал, как они взбухают и вытягиваются – крепкие, костяные, беспощадные.
– Как хорошо, Ролли, пра-авда? Как славно! – пел Кутенька.
Я не отвечал.
– Не ленись, сделай что-нибудь, сделай себе па-альчики.
– Мне здесь не нравится.
– Ну что ты сразу! – Леночка сдвигала наушник. – Это только начало! Дальше будет всё интересней! Ну что ты дичишься?
– Не хочу. Уйду.
– Тебя не отпустят!
– Убегу.
– И как же ты убежишь?
– Убегу.
– К мамочке захотел? А про Белого Охотника слыхал? – поворачивался Григорий. – От него не скроешься, он за километры беглых чует! И видит сквозь стены, сквозь молекулярную решётку! Ловит таких, как ты, колет из шприца ядом и душит.
– Бред.
– Сам ты бред! Лежишь тут и не знаешь ничего. А нам уже много чего рассказывали.
– Они не могут держать здесь человека против воли.
– Человека может и не могут. Только кто здесь человек?
Он самодовольно вращал головой, разминая шейные позвонки, и на упитанном загривке переливались складки кожи. Гад! И тут я вдруг понял то внутреннее движение, которым растят реальность и делают себе пальчики. Я уже чувствовал, как они взбухают и вытягиваются – крепкие, костяные, беспощадные.
Готовясь к боли и смерти, я просидел между плитой и мойкой всё утро. От тревожного ветра постукивала форточка, подрагивала занавеска. Нога затекала, щекоталась, кололась иголочками, а потом как будто исчезла, стояла отдельным предметом. Чёрный паучок долго-долго спускался по углу, огибал моё плечо, огибал локоть, исчез в щели под плинтусом. Полдень. Тень от оконной рамы долго-долго скользила по полу, изламываясь на табуретах, бледнела, растаяла под столом. Близился вечер, Охотник не шёл, но страх не проходил.
Когда наконец щёлкнул ключ, я дёрнулся, вспотел, прохладные струйки потекли у меня по рёбрам. Лёгкие шаги – это могла быть и девушка-хозяйка, и бесшумный он! Но нежный кашель выдал женственность – и я рванулся из своего закутка, приволакивая чужую ненужную ногу, увидел её, упал. Я обнял её за туфли и залепетал:
– Спаси! Спаси!
Хрустнув худой коленкой, она присела и уверила:
– Я спасу тебя.
Она вырвала блокнотный листик и наклонно написала адрес своей дачи, час на северной электричке. «Там тебя не найдут. Никто не знает, а бабушка умерла». Я целовал её туфли, целовал колготки на лодыжках, довольно неприятные губам – и тут грянул звонок! Оглушительно!
– Спаси! Спаси! – беззвучно прошептал я.
– Я люблю тебя, – беззвучно ответила она.
Она толкнула меня за вешалку, задвинула дублёнками и распахнула дверь. Тишина. Он, он, бесшумный Охотник! Я вжимался в стену, отстраняясь от дублёнок, чтобы они не вздрагивали от ударов моего сердца. Только бы не посмотрел, только бы не посмотрел! Два тихих шага, отчётливое дыхание убийцы. Почему она молчит? Но она не подвела, не дала посмотреть:
– Заходите! Вот сюда, сюда. Как приятно от вас пахнет... позвольте... ах, ничего, просто ниточка у вас на воротнике. Вот сюда, сюда садитесь. Чаю? Ах, и хорошо, что не хотите, я только что со службы и так устала... Ничего, если я прилягу? Нет-нет, не двигайтесь... О, мои ноженьки, как вы натрудились... Вы не могли бы немножко..? Да, вот так, вот так... О... Какой вы сильный! Да, да... Пожалуйста... Да, да... О!..
Кровать спасительно скрипела, и я решился раздвинуть дублёнки, медленно-медленно, плача от страха и боясь всхлипнуть. Она оставила дверь приоткрытой, моя жертвенная! Благословляя её, я скользнул на площадку и полетел вниз по лестнице, через три, через пять ступенек, к трамваю, на вокзал.
Когда наконец щёлкнул ключ, я дёрнулся, вспотел, прохладные струйки потекли у меня по рёбрам. Лёгкие шаги – это могла быть и девушка-хозяйка, и бесшумный он! Но нежный кашель выдал женственность – и я рванулся из своего закутка, приволакивая чужую ненужную ногу, увидел её, упал. Я обнял её за туфли и залепетал:
– Спаси! Спаси!
Хрустнув худой коленкой, она присела и уверила:
– Я спасу тебя.
Она вырвала блокнотный листик и наклонно написала адрес своей дачи, час на северной электричке. «Там тебя не найдут. Никто не знает, а бабушка умерла». Я целовал её туфли, целовал колготки на лодыжках, довольно неприятные губам – и тут грянул звонок! Оглушительно!
– Спаси! Спаси! – беззвучно прошептал я.
– Я люблю тебя, – беззвучно ответила она.
Она толкнула меня за вешалку, задвинула дублёнками и распахнула дверь. Тишина. Он, он, бесшумный Охотник! Я вжимался в стену, отстраняясь от дублёнок, чтобы они не вздрагивали от ударов моего сердца. Только бы не посмотрел, только бы не посмотрел! Два тихих шага, отчётливое дыхание убийцы. Почему она молчит? Но она не подвела, не дала посмотреть:
– Заходите! Вот сюда, сюда. Как приятно от вас пахнет... позвольте... ах, ничего, просто ниточка у вас на воротнике. Вот сюда, сюда садитесь. Чаю? Ах, и хорошо, что не хотите, я только что со службы и так устала... Ничего, если я прилягу? Нет-нет, не двигайтесь... О, мои ноженьки, как вы натрудились... Вы не могли бы немножко..? Да, вот так, вот так... О... Какой вы сильный! Да, да... Пожалуйста... Да, да... О!..
Кровать спасительно скрипела, и я решился раздвинуть дублёнки, медленно-медленно, плача от страха и боясь всхлипнуть. Она оставила дверь приоткрытой, моя жертвенная! Благословляя её, я скользнул на площадку и полетел вниз по лестнице, через три, через пять ступенек, к трамваю, на вокзал.
В детстве мы с братиками были одного роста и одного размера, и могли запросто меняться одёжками и ботинками. Только Колик немного отличался – у него была крупная голова, на размер больше, чем у нас. Колик с гордостью носил папины шапки и шляпы, а мы тихо завидовали и дружно мечтали о больших головах. Думал он всегда медленнее, потому что биохимическим сигналам приходилось проделывать увеличенный путь, но зато часто выдавал неожиданно оригинальные мысли. ( Read more... )
<…> самодостаточная страна, но иногда им нужны технические специалисты вроде меня. Остальные люди – все творческие, ну абсолютно все, представляете. Вам бы понравилось. Кто писатель, кто музыкант, кто скульптор, кто дизайнер, а кто и философ даже. Причём не выскочки какие-нибудь, а потомственные, династические, в долгих поколениях. Вот только невесёлые все, понурые. Я долго не понимал, почему, а потом переводчица мне объяснила: им некому показать свои труды. Во-первых, каждый занят своим, а во-вторых, у них скопилось столько заведомо превосходной классики, что на сомнительных современников тратить время просто глупо. Я был сильно удивлён и с трудом поверил, но в тот же вечер убедился, что она ничуть не преувеличила. Гуляя по набережной, я наткнулся на небольшой театр, было как раз семь, и я решил зайти. Билетов не спросили, зал был пуст. Когда спустя несколько минут занавес раздвинулся, то актёры, увидев меня, раскрыли рты от удивления. Они закричали, призывая кого-то, и из глубин выскочил всполошённый режиссёр – он подбежал ко мне и стал жать руку, извиняясь за что-то и жалобно заглядывая в глаза. Наконец он махнул платочком и спектакль начался. Я не понимал ни слова, но смотрел внимательно, понимая ответственность, и даже боялся пошевелиться. Кажется, это была историческая пьеса. Актёры пели, плясали и двигали декорации. Когда всё закончилось, я встал и стал хлопать, а они кланялись. Режиссёр всхлипнул, закрыл лицо ладонями, и я, поддавшись порыву, обнял его за плечи и притянул к себе. Он плакал у меня на груди, бормоча растроганные благодарности, а актёры спустились и тоже плакали. Я гладил их по волосам, утешал, целовал в мокрые щёки, и они целовали меня в ответ, а потом <…>
Когда мы были маленькими, нам хотелось узнать обо всём, а особенно обо всём самом-самом. Мы слышали, что есть такая Книга рекордов Гиннеса, но в библиотеке её не было, да нам бы и не дали. Поэтому мы спрашивали обо всём у папы и у мамы.
– Папочка, а кто самый злой человек на свете?
– Ооо, детки… Был один такой человек, это правда. Жуткий тип. Сам бы я вам про него рассказывать не стал, но раз уж вы попросили… Был он фрезеровщиком на заводе, и хотя конечно негоже личность характеризовать одной лишь профессией, но больше о нём никто ничего не знал. Так вот: однажды вычитал он в интернете, что каждую секунду на земле умирает шесть человек. Любой, у кого совесть есть, запечалился бы, а фрезеровщик наоборот – страшно обрадовался! Стал улыбаться и мозолистые руки потирать одна об одну. Пошёл он на балкон, выкурил папиросу с большим удовольствием, а потом – щёлк пальцами! И говорит себе: шесть человек умерло! Щёлк! Ещё шесть. Так и повелось – ходит он и пальцами пощёлкивает, и ухмыляется. А потом ему это недостаточно выразительно показалось, и раздобыл он в цеху пускатель станка с большой красной кнопкой, и уже не щёлкал пальцами, а на кнопку жал. Нажал – шесть человек в Африке умерло! Нажал – ещё шесть в Америке! Доволен был ужасно. Ребята-электрики, которые поумнее, убеждали его, что нету никакой связи между кнопкой и смертями: даже если ты на кнопку не нажмёшь, всё равно ведь умрут! А фрезеровщик им подмигивал: смотрите, вот я нажимаю – и вот, умерли где-то в этот момент! статистика-то не врёт! И что ему возразишь? Да и боялись возражать, мало ли. А фрезеровщик всё злее становился, стал уже открыто по улицам со своею кнопкой ходить, и людей уничтожать. Ничего человеческого в нём не осталось. Идёт, например, навстречу молодая мама с младенчиком на руках, а фрезеровщик остановится, прищурится и на кнопку безжалостно жмёт. Или школьницы с рюкзачками в школу бегут – ну кто бы не умилился? – а фрезеровщик нахмурится и давит, давит на кнопку со всей силы. Терпели-терпели люди его преступения против человечества, но когда число убиенных к миллиону стало приближаться, не вытерпели. Подошли они к фрезеровщику и говорят: отчего ты злой такой? что мы тебе плохого сделали? мы же любим тебя! чего тебе надобно, скажи? хочешь, богатство тебе соберём? хочешь, в кругосветное пупешествие на яхте отправим? хочешь, самую красивую девушку замуж за тебя отдадим? хочешь, мэром города выберем? Но фрезеровщик только расхохотался – ничего мне не надобно! – и ну на кнопку жать, быстро-быстро. Огорчились тогда люди окончательно, накинули фрезеровщику на голову мешок, и стали ногами бить. Так до смерти и забили, и закопали в овраге за городом. А кнопку бензином облили и подожгли. Вот так-то, детки.
– Эх, жаль нас там не было! Гад! Уж мы бы его..!
– Папочка, а кто самый злой человек на свете?
– Ооо, детки… Был один такой человек, это правда. Жуткий тип. Сам бы я вам про него рассказывать не стал, но раз уж вы попросили… Был он фрезеровщиком на заводе, и хотя конечно негоже личность характеризовать одной лишь профессией, но больше о нём никто ничего не знал. Так вот: однажды вычитал он в интернете, что каждую секунду на земле умирает шесть человек. Любой, у кого совесть есть, запечалился бы, а фрезеровщик наоборот – страшно обрадовался! Стал улыбаться и мозолистые руки потирать одна об одну. Пошёл он на балкон, выкурил папиросу с большим удовольствием, а потом – щёлк пальцами! И говорит себе: шесть человек умерло! Щёлк! Ещё шесть. Так и повелось – ходит он и пальцами пощёлкивает, и ухмыляется. А потом ему это недостаточно выразительно показалось, и раздобыл он в цеху пускатель станка с большой красной кнопкой, и уже не щёлкал пальцами, а на кнопку жал. Нажал – шесть человек в Африке умерло! Нажал – ещё шесть в Америке! Доволен был ужасно. Ребята-электрики, которые поумнее, убеждали его, что нету никакой связи между кнопкой и смертями: даже если ты на кнопку не нажмёшь, всё равно ведь умрут! А фрезеровщик им подмигивал: смотрите, вот я нажимаю – и вот, умерли где-то в этот момент! статистика-то не врёт! И что ему возразишь? Да и боялись возражать, мало ли. А фрезеровщик всё злее становился, стал уже открыто по улицам со своею кнопкой ходить, и людей уничтожать. Ничего человеческого в нём не осталось. Идёт, например, навстречу молодая мама с младенчиком на руках, а фрезеровщик остановится, прищурится и на кнопку безжалостно жмёт. Или школьницы с рюкзачками в школу бегут – ну кто бы не умилился? – а фрезеровщик нахмурится и давит, давит на кнопку со всей силы. Терпели-терпели люди его преступения против человечества, но когда число убиенных к миллиону стало приближаться, не вытерпели. Подошли они к фрезеровщику и говорят: отчего ты злой такой? что мы тебе плохого сделали? мы же любим тебя! чего тебе надобно, скажи? хочешь, богатство тебе соберём? хочешь, в кругосветное пупешествие на яхте отправим? хочешь, самую красивую девушку замуж за тебя отдадим? хочешь, мэром города выберем? Но фрезеровщик только расхохотался – ничего мне не надобно! – и ну на кнопку жать, быстро-быстро. Огорчились тогда люди окончательно, накинули фрезеровщику на голову мешок, и стали ногами бить. Так до смерти и забили, и закопали в овраге за городом. А кнопку бензином облили и подожгли. Вот так-то, детки.
– Эх, жаль нас там не было! Гад! Уж мы бы его..!
Когда мой брат Валик, художник, был молод, он раз в год по весне бросал писание портретов и нанимался к кому-нибудь из горожан маляром. Настоящий художник, заявлял Валик, должен уметь красить. Художник, не умеющий покрасить забор, подобен шеф-повару, не способному поджарить яичницу. Позор такому художнику! Натягивая комбинезон, он обводил нас пристальным взглядом, как будто мы тоже имели отношение к художествам. За день, особенно если краска была жёлтой, Валик мог обкрасить по периметру дворов пять, а ведь это целый километр заборов. Прокрасив неделю-другую, он удовлетворялся, снимал комбинезон и возвращался к мольберту.
Но приходило лето, краска на заборах трескалась от жары, и на досках проступали узоры, складывающиеся в портреты: какие-то незнакомые облики, смутные и туманные, то взрослые, то дети, то старики. Горожане не имели претензий к Валику, им это даже нравилось – они рассматривали возникающие лица, обсуждали, посмеивались, а порой и хвалились друг перед другом, у кого артистичнее. Валик же, не возвращавшийся на одно место дважды, долго ни о чём не подозревал, а когда ему наконец рассказали о неожиданном эффекте, был крайне раздосадован – ведь он, получается, не умел нормально покрасить забор.
( Read more... )
Но приходило лето, краска на заборах трескалась от жары, и на досках проступали узоры, складывающиеся в портреты: какие-то незнакомые облики, смутные и туманные, то взрослые, то дети, то старики. Горожане не имели претензий к Валику, им это даже нравилось – они рассматривали возникающие лица, обсуждали, посмеивались, а порой и хвалились друг перед другом, у кого артистичнее. Валик же, не возвращавшийся на одно место дважды, долго ни о чём не подозревал, а когда ему наконец рассказали о неожиданном эффекте, был крайне раздосадован – ведь он, получается, не умел нормально покрасить забор.
( Read more... )
Утром, уходя на работу, девушка пыталась меня разбудить и тихонько говорила «ээй», но я прилежно храпел, причмокивая для правдоподобия. Когда она тронула меня за плечо, я замычал, прянул, и она отскочила. Постояв полминуты и посомневавшись, она хмыкнула и пошла – решила меня оставить. Я слышал, как она льёт воду в ванной, чистит зубы, скрипит створкой шкафа и издаёт какие-то пластмассовые звуки у зеркала в прихожей. Наконец хлопнула дверь, повернулся ключ. Интересно, смогу ли я выйти?
Я сел. Ковёр на полу был бежевый, пушистый, приятный ногам, в углу стоял стол с ноутбуком, на стенах висели батики с хризантемами. В холодильнике отыскалась баночка обезжиренного йогурта, совсем одинокая среди наледи. Растягивая йогурт, я рассматривал полочку с книгами и дисками: было много Бетховена и Булгакова. Какая славная девушка! Я раскрыл шкаф. Она перестирала летнюю одежду и разложила её аккуратными стопочками, перемежая веточками лаванды и розмарина. Ей нравился салатовый, нежно-лиловый и мальчиковые рубашки в клеточку. Бельё она любила белое, в мягкий рубчик и со складочками. Я вставил Бетховена в проигрыватель и лёг в её кровать, понежиться. На ночной тумбочке она расстелила кружевную салфетку и посадила зайчика. В нижнем ящике хранились цветные ленточки, лоскутки и пуговички. В среднем лежали несессер, лаки и пилочки. В верхнем, запертым на ключик – а ключик прятался под салфеткой – тайный девичий дневник. Я раскрыл наугад: «Любить… любить… любить без оглядки… знала бы Оленька… знал бы он, как любить без оглядки! О нет… моё предназначенье – любовь».
Понежившись под звуки струнных, я пошёл на кухню, смотреть в окно. По дороге катили машины, по сырым газонам шли галки, два студента в шапках курили и смеялись. И тут я увидел его! Он, не торопясь, прохаживался по той стороне, и, кажется, был здесь уже долго. Белый Охотник! В белом костюме, таком нелепом в ветер и дождь! Он делал вид, что ждёт трамвая, и рассматривал газеты в киоске. В любую секунду он мог повернуть голову, поднять глаза и заметить в окне меня, но я словно оцепенел. «Прячься, прячься, беги!» – шептал я себе, но был не в силах пошелохнуться. Пришёл трамвай, но Охотник, конечно, не сел в него. Как он выследил меня? А я ещё не верил! Кто же выдал? Тот зелёный дантист? Трамвай тронулся, и Охотник стал медленно-медленно поворачивать голову, поднимать глаза. И я застонал, захрипел, метнулся – и упал в узкий промежуток между плитой и мойкой. Сжался и замер, дрожа. Успел? Или он заметил?
Я сел. Ковёр на полу был бежевый, пушистый, приятный ногам, в углу стоял стол с ноутбуком, на стенах висели батики с хризантемами. В холодильнике отыскалась баночка обезжиренного йогурта, совсем одинокая среди наледи. Растягивая йогурт, я рассматривал полочку с книгами и дисками: было много Бетховена и Булгакова. Какая славная девушка! Я раскрыл шкаф. Она перестирала летнюю одежду и разложила её аккуратными стопочками, перемежая веточками лаванды и розмарина. Ей нравился салатовый, нежно-лиловый и мальчиковые рубашки в клеточку. Бельё она любила белое, в мягкий рубчик и со складочками. Я вставил Бетховена в проигрыватель и лёг в её кровать, понежиться. На ночной тумбочке она расстелила кружевную салфетку и посадила зайчика. В нижнем ящике хранились цветные ленточки, лоскутки и пуговички. В среднем лежали несессер, лаки и пилочки. В верхнем, запертым на ключик – а ключик прятался под салфеткой – тайный девичий дневник. Я раскрыл наугад: «Любить… любить… любить без оглядки… знала бы Оленька… знал бы он, как любить без оглядки! О нет… моё предназначенье – любовь».
Понежившись под звуки струнных, я пошёл на кухню, смотреть в окно. По дороге катили машины, по сырым газонам шли галки, два студента в шапках курили и смеялись. И тут я увидел его! Он, не торопясь, прохаживался по той стороне, и, кажется, был здесь уже долго. Белый Охотник! В белом костюме, таком нелепом в ветер и дождь! Он делал вид, что ждёт трамвая, и рассматривал газеты в киоске. В любую секунду он мог повернуть голову, поднять глаза и заметить в окне меня, но я словно оцепенел. «Прячься, прячься, беги!» – шептал я себе, но был не в силах пошелохнуться. Пришёл трамвай, но Охотник, конечно, не сел в него. Как он выследил меня? А я ещё не верил! Кто же выдал? Тот зелёный дантист? Трамвай тронулся, и Охотник стал медленно-медленно поворачивать голову, поднимать глаза. И я застонал, захрипел, метнулся – и упал в узкий промежуток между плитой и мойкой. Сжался и замер, дрожа. Успел? Или он заметил?